Он поспешно оделся и, сконфуженный, полез из бухты наверх, унося, однако, с собой воспоминание об ослепительном видении и сильном молочном девичьем запахе, каким пахнуло на него из прогретой бухточки, прежде чем он скрылся в свою расселину. Весь день он с беспокойством думал о том, как они встретятся, заранее мучась в ожидании тягостных мгновений тупого стыда и неловкости. Беспокойство еще более усилилось после того, как выяснилось, что к обеду Машенька не выйдет; он не решился спрашивать отчего. Он пытался по лицу Елены Константиновны определить, в какой мере в этом повинно утреннее происшествие, но, судя по тому, как Елена Константиновна объявила об этом, посмотрев на Клеточникова без специфического, как можно было бы в этом случае ожидать, интереса, можно было заключить, что либо она вовсе ничего не знала, то есть Машенька не открыла ей причину своего внезапного испуга, либо если знала, то знала далеко не все: Машенька если, может быть, и открыла, что увидела в расселине скалы мужчину, но не открыла, кого именно увидела. Легче от этого, однако, не стало. Они увиделись вечером, когда приехали гости и Корсаков представлял им Клеточникова. Машенька вошла с Еленой Константиновной, очень нарядная, в светло-розовом шелковом платье, отделанном темно-зелеными бархатными полосами, с длинным и пышным, но легким треном, не волочиншимся, а как бы скользившим по полу, с темно-зеленой бархатной лентой в высокой прическе, прошла-проплыла мимо Клеточникова, приветливо ему улыбнувшись, и ни тени намека на то, что помнит об утреннем происшествии, не отразилось на ее лице. Он удивился. Что же, подумал он, она умело маскировала свои чувства или, может быть, тогда, в бухте, не узнала его? Однако трудно было поверить, что не узнала. И, в продолжение вечера украдкой наблюдая за ней, он по некоторым признакам — по легкому подрагиванию век, когда она, не глядя на него, вдруг обнаруживала на себе его взгляд и как бы напрягалась, по тому, как в глазках ее, когда она за чем-нибудь обращалась к нему, вежливых и вполне невинных, вдруг в какой-то миг начинали прыгать бесенята,— по этим признакам он убеждался в том, что это не так. Но она прекрасно владела собой! Она отнюдь не была простушкой, какой показалась ему спервоначалу. Острый, узенький носик в соединении с живым, бойким взглядом придавал ее лицу характерное выражение веселой и здоровой немочки, не иссушенной образованием, а образование чувствовалось в том внимании, с каким она прислушивалась к серьезному разговору гостей, в понимающей реакции на разговор. И все-таки она помнила об утреннем происшествии! И знала, что он, никто иной, предстал тогда перед ней так неожиданно, будто вышел из скалы. И то, что она никому « об этом не сказала, связывало их общей тайной, и сознание этой связанности странным образом веселило. Впрочем, он скоро перестал о ней думать, более сильные переживания захватили его, и были они вызваны тем, о чем говорили гости, и нравственным обликом самих гостей. Винберг обвел взглядом собравшихся, ожидая возражений или вопросов, но все, казалось, были заинтересованы и ждали, когда он начнет, даже Щербина, который ушел в дальний угол и упал там в глубокое кожаное кресло со скептической гримасой. Щербина, хотя и был моложе всех в этом кружке мужчин, пользовался, кажется, немалым уважением, несмотря на свой скептицизм, может быть показной, иначе его бы не пригласили участвовать в беседе, с которой хозяин дома, похоже, связывал серьезные расчеты; вероятно, решил Клеточников, именно Щербину в первую очередь имел в виду Корсаков, когда говорил утром о ретроградстве. Неподалеку от Щербины устроился судья, тоже в глубоком кресле. Он вошел на веранду с тростью и цилиндром, очевидно по рассеянности забыв оставить их в прихожей, и теперь, бросив цилиндр на подоконник и поставив трость между колен, уперся в нее подбородком, отчего его серое, в буграх и складках, как бы сморщенное лицо сделалось еще более сморщенным, и стал смотреть в одну точку перед собой. Дамы сидели на плетеных стульях у овального плетеного стола, стоявшего посередине веранды, Визинг и Ашер пристроились за их стульями, Клеточников с Корсаковым отошли к окнам, а Винберг, начав говорить, принялся ходить между овальным столом и круглым чайным столиком, стоявшим неподалеку от двери. Солнце — видно было в окна — клонилось К горам, но было еще светло, и свечей не зажигали. То, что мужчины были заинтересованы разговором, не удивило Клеточникова: он знал, отправляясь в Ялту, что встретит в здешнем образованном обществе людей мыслящих, озабоченных судьбами отечества, болеющих «проклятыми вопросами» времени. Но интерес дам к такой серьезной теме был неожидан. Может быть, подумал Клеточников, причиной тому были скучные зимние вечера, вынуждавшие дам проводить время в обществе своих образованных мужей и волей-неволей проникаться их интересами? Как бы то ни было, дамы, в том числе и Машенька, слушали Винберга с живым вниманием, показывавшим, что им действительно было интересно. Винберг между тем говорил: — Александр Илларионович исходит из того, что наши хозяйственные неурядицы не есть только наши, свойственные одной России; напротив, мы, русские, позже других образованных стран вступаем в полосу экономического кризиса, который до сих пор еще не везде в Европе преодолен. Его признаки — постепенное дробление земельных опадений, рост долговых обязательств, налогов и тому подобных заменителей прежних крепостных повинностей и, кик следствие всего этого, истощение земли, поскольку при таких условиях невозможно применять элементарные агрономические приемы. Все же в основных аграрных районах Европы справились с кризисом. Вопрос только в том: какой ценой? Винберг остановился, как бы собираясь с мыслями. Он говорил в сдержанной манере опытного оратора, несколько сухо, как бы подчеркивая, что говорит не от себя, но было понятно, что говорил он о том, что было ему кровно близко, и оттого-то интересны были ему суждения князя Васильчикова, что в них он находил отражение собственных мыслей. Все молчали, и он продолжал: — За экономический прогресс европейские народы заплатили разорением и пролетаризацией низшего класса земельных собственников. Можно считать, что более половины всех сельских жителей Европы были обезземелены и вытеснены из своих дворов и домов в города, на заводы, фабрики и так называемые вольные промыслы. Спрашивается, можно ли было избежать сих печальных последствий? И с другой стороны, можем ли мы предупредить таковые последствия у себя, в России? Он сделал небольшую паузу, только чтобы подчеркнуть значение этого вопроса, и сказал: — Существуют два представления, на которые мы можем опереться, чтобы найти ответ на этот вопрос. Первое: удовлетворительное хозяйственное устроение народа невозможно без изменения существующих форм государственного правления и экономического строя России, то есть это путь политической борьбы. Второе: такое хозяйственное устроение вполне возможно и при существующих формах правления и экономическом строе. Что касается первого, то на это должно сразу же заметить: путь политической борьбы едва ли практически осуществим в условиях России в обозримое время. Положим! — поспешил он прибавить, заметив, что Щербина зашевелился в своем кресле.— Положим, что на это можно многое возразить. Но, господа, примите в соображение следующее. Чтобы строить расчеты на политику, нужны определенные условия, по меньшей мере брожение в обществе, возбуждение массы. А где оно, брожение общества, где возбужденная масса? Пять лет назад, положим, можно было в какой-то мере рассчитывать на мужика, готового, казалось, на все, чтобы получить землю целиком и без выкупа. И кое-кто из наших с вами общих знакомых такие расчеты строил. А теперь? Мужик понял, что надеяться ему больше не на что и ожидать нечего, нужно обходиться тем, что даровано, и занят делом, по-хозяйски устраивается в новом своем положении, притом, не забывайте, положении худшем, чем было, например, у французского крестьянина, получившего в конце прошлого столетия свою землю даром; тут не до политики! Но дело и не в этом. Даже если и не оспаривать значения политики, остается вопрос: да нужно ли, в нынешних-то условиях России, чтобы решить главнейшую задачу века, задачу устроения хозяйственного быта народа, а с тем, что именно это главнейшая задача, теперь, кажется, согласны все: и радикалы и консерваторы, хотя, кажется, и не все при этом,— сказал Винберг с улыбкой,— сходятся во взглядах на роль народных масс в общественных процессах. Так вот, нужно ли в нынешних условиях прибегать к рискованному и скользкому пути политики, когда по исчерпаны иные возможности, не использованы иные пути? Об этом-то, о других путях, и идет речь в книге Александра Илларионоиича «Самоуправление». Вот оно что! — понял наконец Клеточников смысл этой странной речи, во время которой он несколько раз спрашивал себя с недоумением, какое отношение имеет она к объявленной теме самоуправления? Было понятно теперь и то, что Винберг, высказывая все это, как бы подводил итог каким-то прежним разговорам, которые, очевидно, пели между собой все эти господа, причем, высказываясь, должно быть, в некоторых мыслях утверждался впервые. Клеточников понял, кого имел в виду Винберг, когда сказал, что пять лет назад кто-то из общих знакомых строил расчеты на мужика; без сомнения, он имел в виду Николая Александровича Мордвинова, замешанного в шестьдесят втором году в конспирациях тайного общества «Земля и воля» и не в первый раз в распространении антиправительственных прокламаций — в Саратове, где в то время он служил управляющим удельной конторой,— но по недостатку улик не привлеченного тогда к дознанию и суду. И Винберг, будто подслушав мысли Клеточникова, счел необходимым дополнительно пояснить: — Я намеренно сделал такое длинное вступление, чтобы между нами не оставалось недоразумений. Нам с вами еще не раз придется вместе размышлять обо всем этом, и хотелось бы, чтобы мы понимали друг друга лучше.— Он подумал и прибавил, чуть улыбнувшись: — Тогда мы и в нашей с вами практике будем меньше допускать ошибок. Так вот, «Самоуправление». Главный тезис Александра Илларионовича есть тот, что именно земству должна принадлежать ведущая роль в решении «задачи века», руководство всем хозяйственным переворотом в стране. В самом деле, кто еще в условиях России может оказать крестьянству действительную помощь? На правительство рассчитывать не приходится. Трудно представить, чтобы наша администрация при существующей оторванности государства от народа могла когда-либо проявить понимание требований времени. На общество, в сущности, также надежда невелика. Общество есть нечто неопределенное, помощь с его стороны может быть проявлена скорее идеально, чем практически, в виде сочувствия, выражаемого, например, через печать или книжки, составляемые для народа. Но книжки надо уметь читать, при поголовной неграмотности народа вряд ли они помогут делу, неграмотность же сочувствием не ликвидируешь. А земство по природе вверенных ему задач имеет главным предметом своих попечений именно устройство быта народа. Притом, поскольку в нем участвуют представители всех сельских сословий, в том числе и крестьян, оно в наибольшей степени отвечает своему назначению как народное самоуправление, а это есть рычаг, с помощью которого только и могут быть разрешены общенациональные затруднения. Но вот вопрос: отвечают ли в действительности существующие земские учреждения требованиям, предъявляемым к органам самоуправления? Винберг на секунду остановился, посмотрел на Корсакова, на Щербину. Они молчали, ожидая, что он дальше скажет. Он продолжал: — Подлинное самоуправление, как считает Александр Илларионович, а он разбирает вопрос на примере Англии и Америки, отличается тремя признаками, тремя правами, которыми пользуется население. Первое — право раскладывать налоги и повинности, устанавливаемые верховной властью для данной местности, раскладывать по соображениям самих обывателей, на основе ценности и доходности их имущества. Второе — право самим расходовать установленные на местные нужды суммы. И третье — право самим, то есть выборной местной власти, вершить местные суд и расправу. Приложимы ли эти признаки к российскому земству? Безусловно! Земской и судебной реформами у нас предоставлены местной выборной власти, по существу, все названные права: и раскладка податей, и расходование местных средств, и местный мировой суд. Итак, земство должно помочь крестьянскому землевладению окрепнуть, избежать обезземеливания, овладеть лучшей агротехнической культурой. Конечно, это не означает,— сказал Винберг, подумав,— что Александр Илларионович не признает за политикой никакой производительной силы, отрицает пользу либеральных учреждений, не мечтает, как все мы, о политическом освобождении страны. Нет. Но условием благополучного достижения Россией экономического прогресса и свободы он ставит мирный ход хозяйственного развития — в пределах, счастливо означившихся ныне, достижение самостоятельности сначала в управлении местными делами. Главная мысль его есть та, что народы, пользующиеся самостоятельными правами во внутреннем управлении, легко достигают и политических прав, Примером тому Англия, где отнюдь не декретами представителыюго правления введено общественное самоуправление, но само представительство основано общинами, соединившимися в собрание, которое и получило название палаты общин. Вот коротко существо представлений князя Александра Илларионовича. Винберг посмотрел на дам, сидевших за столом, на Kopсакова с Клеточниковым, на Щербину. Все были задумчивы. — Что скажете, господа? — спросил он. И снова посмотрел на Щербину, должно быть ожидая от него первого слова. Но Щербина молчал. Анна Александровна Визинг, статная, черноглазая, со смуглым лицом украинки, на котором, казалось, навсегда отложилось уютное домашнее выражение, ответила первая. — Убедили, Владимир Карлович, убедили,— добродушно сказала она, и голос у нее был тоже домашний, мягкий, покладистый.— Будь моя воля, непременно стала бы служить по земству. Да вот беда, вы, мужчины, не пускаете нас, женщин, дальше кухни и детской. Все засмеялись. А Щербина молчал, и выражение лица, у него было неопределенное. — Все впереди, Анна Александровна,— ответил Винберг. — Неужто добьетесь для нас, обиженных, прав, Владимир Карлович? — Непременно, Анна Александровна. Если вместе будем добиваться, непременно добьемся,— сказал Винберг и спросил Щербину: — А вы, Петр Сергеевич, что же молчите? Щербина поерзал в кресле, помедлив, ответил вяло: — То, что вы рассказали, Владимир Карлович, прекрасно, да. Убедительно. В теории. А какова будет практика...— Он с сомнением покачал головой.— Не верится в возможности земства, о которых вы говорили. — Что именно вы имеете в виду? — Что я имею в виду? Права я имею в виду. Права какие есть у земства? Положим, право раскладки и расходовании сборов вы имеете. Но как вы рассчитываете его осуществлять? Как, например, будете взыскивать подати и недоимки? Есть у вас исполнительные органы для этого? Наша касса будет в. зависимости от распорядительности чинов полиции, на которую возложена эта обязанность, от Зафиропуло, которому не до вас, ему нигилистов надо ловить, а управу на него вы не найдете. Где будете ее искать? У губернской бюрократии? Затем, как вы будете ладить с самой этой бюрократией? По Положению, губернаторы имеют право вмешиваться в хозяйственные распоряжения земства, произвольно оценивать их, одобрять или отменять в зависимости от того, сочтут ли их «правильными» или «неправильными». Думаете, они не будут пользоваться этим правом? Притом земским учреждениям запрещается выходить из круга указанных им хозяйственных дел, превышать пределы власти, этот мотив, к месту или не к месту, повторяется в пяти или шести местах. Положения, если не чаще. Вас задушат этими кругами и пределами. — Земским учреждениям,— спокойно возразил Винберг,— дано право обжаловать перед Сенатом относящиеся до них распоряжения начальников губерний и высших властей. Что же касается кругов и пределов...— Он помедлил и закончил с едва заметной усмешкой: — Будем стараться их раздвигать посредством ходатайств. Нам ведь дано, Петр Сергеевич, также и право выходить к правительству с ходатайствами по предметам, касающимся местных польз и нужд. Щербина рассмеялся: — Вы оптимист, как и ваш князь Васильчиков. Пока что эти круги имеют тенденцию роковым образом суживаться. Законы 21 ноября минувшего и 13 июня сего года показывают, как будут в дальнейшем развиваться отношения между земством и правительством. — Что это за законы? — спросила Елена Константиновна, обращаясь к Винбергу. Щербина ей ответил: — Роковые законы! Они подрывают основания, на которых стоит земское дело. Первый ограничивает право обложения земством промышленных и торговые заведений до уровня символического, по существу освобождает от обложения весь российский капитал. Второй закон лишает земство остатков самостоятельности. Запрещается публичность земских собраний, земствам разных губерний запрещается входить в сношения между собой, а губернаторам дается в дополнение к прочим правам еще и право цензуры земских отчетов и речей. — Я не понимаю одного,— сказала Елена Константиновна.— Когда правительство вводило земство, оно было заинтересовано в том, чтобы земство взяло на себя часть его забот. Почему же теперь оно ограничивает его самостоятельность? — Почему? — даже подпрыгнул от негодования Щербина.— Почему! Вы лучше спросите, почему оно ввело земство? Как будто у китайских мандаринов спрашивают, почему они поступают так, а не иначе! — Но ведь вначале его отношение к земству было благожелательным? Что же изменилось, неужели всему виной несчастное прошлогоднее предприятие Каракозова? Неожиданно все умолкли и почему-то посмотрели на Корсакова, как будто именно он мог ответить на этот вопрос. Но Корсаков молчал. — Нет,— ответил Елене Константиновне, покачав головой, Винберг.— Дело не в этом. Отношение правительства к земству определилось еще до покушения Каракозова. Уже в январе минувшего года министерство внутренних дел издало циркуляр об ограничении размеров земского обложения сплавных лесов, подобный циркуляр готовился в отношении казенных лесов. Выстрел Каракозова ускорил этот процесс, но не вызвал.— Он подумал немного и повернулся к Щербине: — Вы правы, Петр Сергеевич, правительство, вероятно, будет и впредь стараться урезать права земства. Валуев и его министерство более всего опасаются автономии местных интересов. Но вы не правы, когда говорите, будто земское дело уже проиграно. Да вот, за примерами недалеко ходить. Наше уездное земство существует год, а ведь мы уже кое-чего добились,— он посмотрел на Визинга.— Дмитрий Александрович готовит отчет управы к предстоящему земскому собранию, у него на руках данные. На некоторые ходатайства, которые мы составили на первом собрании в прошлом году, получены положительные ответы. — Получены,— подтвердил Визинг.— Вполне удовлетворительные ответы. — Мы приняли на земский счет все уездные школы и открыли еще одну, затратив на это, правда, почти всю нашу наличность, пока небольшую,— продолжал Винберг.— Мы первые среди уездных земств нашей губернии, и можем об этом заявить с гордостью, устанавливаем стационарную врачебную помощь. Больницу заложили, скоро должен приехать врач, которого будем содержать мы. Да, скоро приедет. Некто Владимир Николаевич Дмитриев. Человек еще молодой, плавал судовым врачом на «Дмитрии Донском» вокруг света. По отзывам, человек образованный. И театрал, ставил на судне спектакли. Может быть, и у пас в Ялте что-нибудь поставит, зимой скучать не будем.— Последнее Винберг прибавил, адресуясь к дамам. Потом опять обратился к Щербине: — Будет трудно, мы понимаем. Но что делать? Будем бороться. Кстати, о речи Александра Илларионовича на губернском собрании. Он говорил о том, что деятельность земства в начальный период вынужденно ограничивается ходатайствами разного рода, представлениями, просьбами, ответом же на эти ходатайства со стороны администрации обыкновенно служит молчание. И вот он предложил собранию выдвинуть ультиматум: если не последует на все уже поданные ходатайства скорейшего удовлетворительного ответа, то управа и гласные слагают с себя обязанности. Так и порешили. Винберг умолк с выжидательной улыбкой. — И чем же кончилось дело? — спросила Елена Константиновна. Винберг засмеялся: — Первый результат был тот, что князя, поскольку он числился, хотя и не служил, по министерству внутренних дел, уведомили, что он исключен из списков министерства. Это был намек: веди себя смирно. При его независимом положении его больше ничем не могли задеть, а если бы он не имел положения... Однако его речь подействовала. Ответы на ходатайства стали приходить в течение положенных семи дней. Вот, Петр Сергеевич, нам подают пример, как иногда должно действовать,— повернулся он к Щербине, улыбаясь. И повторил, уже иным тоном: — Трудно будет. Но другого пути я не вижу. Другого пути нет, если мы действительно хотим помочь народу, а не смотрим на него как на сырой материал истории, с которым позволительно делать что нам угодно. И снова наступило молчание и все посмотрели на Корсакова, снова как будто ожидая от него его мнения; он был здесь старше всех, опытнее и, казалось, должен был сказать свое мнение. Но он упорно молчал. И тут неожиданно в разговор сунулась Машенька. Она, должно быть, давно ожидала случая выскочить, сидела неспокойно, досадуя на затянувшийся, надоевший ей разговор, наконец дождалась. — Николай Васильевич,— намеренно громко сказала она, быстро посмотрев на Клеточникова,— так вы расскажете о Каракозове? Все посмотрели сначала на нее, потом на Клеточникова и снова на нее в недоумении. — Николай Васильевич был знаком с Каракозовым,— сказала она,— и обещал о нем рассказать. Все молчали. Для гостей это сообщение было неожиданностью. Но более всего эта новость поразила Щербину. Он сначала привстал, потом встал с кресла, но затем снова сел, с вопросительным и недоверчивым выражением поглядывая на Клеточникова и Машеньку. Клеточников неуверенно улыбался. А Машенька пылала, не зная, что еще придумать сказать. Корсаков ее выручил. — Николай Васильевич учился в одной гимназии с Каракозовым и Николаем Ишутиным,— сказал он и с улыбкой и легким поклоном повернулся к Клеточникову: — Вот теперь, Николай Васильевич, мы вас и попросим рассказать о них. Но не лучше ли, господа, нам перейти в зал? Дамы, кажется, зябнут. Свежо. Действительно, с быстро наступившими сумерками как будто посвежело, а правильнее сказать, прекратилось действие томительного сухого дневного тепла, стало легко дышать, какими-то сладкими цветами повеяло из сада, и дамы запротестовали, решили остаться на веранде. — Николай Васильевич,— осторожно начал Корсаков,— прежде всего, конечно, нас интересует, что это были за люди. По газетам трудно было составить представление... Вы близко их знали? — Ишутина, как я уже говорил, знал лучше, с Каракозовым, собственно, был на поклонах,— ответил Клеточников, тоже осторожно, еще на зная, как себя держать с этими людьми, конечно, милыми, доброжелательными и честными, на скромность которых вполне, в этом Корсаков, несомненно, был прав, можно было положиться, а все же он, Клеточников, был с ними не довольно близко знаком.— Ишутин кончил гимназию годом раньше меня, но без свидетельства. Говорили, что ему не выдали свидетельства из-за истории с одним учителем, был у нас один взяточник и бурбон, латинист, на уроке которого он устроил демонстрацию. Во всяком случае, на будущий год, когда я сдавал выпускные экзамены, он приехал в Пензу и сдавал вместе со мной. Ему нужно было свидетельство, потому что он собирался поступить в университет. Тогда мы и познакомились. В лицо мы, конечно, и прежде знали друг друга, но знакомыми не были. Это было летом шестьдесят третьего года. Осенью я поступил в Московский университет, и здесь мы снова встретились. — Разве он был студентом? Я слышал, что он вовсе не имел права посещать лекции,— сказал Корсаков. — Не знаю, был ли он студентом,— подумав, ответил Клеточников.— Пожалуй, что и нет. Он так и не получил свидетельства из нашей гимназии. — Почему? — Не знаю,— не сразу ответил Клеточников.— Он не стал сдавать экзамены. То есть начал сдавать, но не сдал французский. Впрочем, дело не в этом. Я думаю, это в его характере. У него всегда было множество дел, которые нужно было делать сразу. Он уже в то время был занят конспирациями, ему было не до экзаменов. — Как интересно! — вырвалось у Машеньки. Все засмеялись. Машенька смотрела на Клеточникова своими странными скачущими глазками и, пожалуй, и его не видела, слушала, напряженно думая о своем. — Но осенью вы встретились в университете? — продолжал спрашивать Корсаков. — Да, в университете. И потом часто встречал его в университете. Но бывал ли он на лекциях, не знаю. Он приходил к кому-нибудь из земляков, нас, пензяков, в то время собрались в университете много, только моего выпуска поступило десять гимназистов, примерно столько же приехало из дворянского института, много было гимназистов и институтцев прежних выпусков, тот же Каракозов, например. Впрочем, Каракозов перевелся к нам из Казанского университета позже, зимой. Ишутин носился с идеей тайного общества и на наше землячество смотрел как на будущее ядро этого общества,— сказал Клеточников с улыбкой и, точно спохватившись, поспешил поправиться: — Но, конечно, ничего из этого у него не вышло.— Этого Клеточникову показалось мало, и он прибавил: — И не могло выйти. — Почему же? — тихо спросил Винберг. Он очень внимательно прислушивался к тому, что говорил Клеточников. Щербина, также внимательно слушавший, встал и, неслышно ступая, передвинулся поближе к середине веранды, чтобы лучше слышать Клеточникова. Клеточников вдруг смутился и не сразу нашелся что сказать: — Потому что... Кое-кого ему все же удалось привлечь. Ермолова, Страндена... В то время человек семь. Но всех... едва ли это было возможно. — Но почему? — снова спросил очень тихо и мягко и и то же время настойчиво Винберг. — Наверное, потому, что взгляды... его и других... не были вполне истинны. Впрочем, дело не в истине, конечно... То есть не знаю, на это я ничего не могу сказать,— торопливо закончил Клеточников. Он казался еще более смущенным. Винберг и Щербина незаметно переглянулись. — Чего же они хотели, Ишутин, Каракозов и другие, объясните, пожалуйста! — попросила Анна Александровна.— В газетах писали про «Ад», или как там они называли свою организацию, да про этого, забыла фамилию, который хотел отца родного отравить. Но ведь, наверное, не такие они были на самом деле? — Не такие,— задумчиво ответил Клеточников и вздохнул.—Чего они хотели? В двух словах не скажешь. Хотели они того же, что и любая радикальная группа,— устроить жизнь на справедливых началах. И снова Винберг и Щербина переглянулись, но Клеточников, кажется, этого не заметил. Он как будто уже оправился от своего неожиданного смущения и обдумывал ответ. На него смотрели выжидательно. — Ишутин мне объяснял так,— сказал он.— Поскольку существующий порядок жизни никуда не годится, то есть путь половинчатых реформ, проводимых правительством, при неизбежном быстром оскудении народа никуда ие ведет,— сказал он и посмотрел на Винберга с легкой, как бы виноватой улыбкой, как бы извиняясь за то, что вынужден это сказать, но это не его, Клеточникова, мнение, и сам он, Клеточников, его не разделяет,— то нужно желать революции, которая изменила бы этот порядок и создала иные условия для жизни народа, такие, при которых народ не только уже теперь смог бы устроиться, но и будущее свое устроить, чтобы дети и внуки могли лучше жить. Иные условия — значит уничтожить частную земельную собственность и ввести вместо нее общее пользование землей с наделением каждого желающего определенным участком, а оставшуюся после такого наделения землю обрабатывать всеми силами общества. Политически государство должно представлять собою республику из совокупности самоуправляющихся и наделенных автономией обществ, государственные вопросы должны решаться центральным правительством с рассмотрением депутатами от всех обществ и областей. Клеточников замолчал, не уверенный, нужно ли продолжать. Винберг засмеялся: — Прекрасная программа! Особенно приятно, что в ней и самоуправлению нашлось место. Но для ее осуществления необходимо одно предварительное условие — заставить правительство принять ее... или произвести насильственный переворот. Как же они его намеревались произвести? Прежде чем ответить, Клеточников посмотрел на Щербину. Тот слушал с неподвижным лицом. — Революцию должно производить,— ответил Клеточников,— действуя на страсти народа, и для этого не разбирать средств. Это не я говорю, так Ишутин говорил,— торопливо прибавил он, заметив, что слушатели задвигались при последней фразе.— Путем пропаганды через школы, рабочие артели и ассоциации, сеть кружков в губерниях, объясняя крестьянам преимущества социализма, внушать им, что земля есть их собственность, и таким образом натравливать их на помещиков, а в это время самим пропагаторам вырвать власть из рук государя, для чего и цареубийство должно считаться допустимым средством. — Вот как? — удивился Щербина.— Значит, Ишутин все-таки допускал цареубийство? — Это вытекало из его теории,— осторожно сказал Клеточников. — Он, наверное, и в каракозовском деле участвовал, как вы полагаете? Не может быть, чтобы Каракозов действовал в одиночку! — На суде Ишутин это отрицал, верно, так и было,— дипломатично ответил Клеточников. — Да вы не бойтесь,— смеясь, сказал Щербина,— говорите все, мы здесь люди свои, друг друга хорошо знаем. Притом Ишутину, уже осужденному, нельзя повредить. — Николай Васильевич осторожен, и совершенно прав,— возразила Щербине Ащм Александровна.— Мало ли что может быть? Ишутину нельзя, но себе, безусловно, можно повредить. Теперь Клеточников засмеялся: — Нет, это ничего. Остерегаться, собственно нечего. Мы ведь говорим предположительно. Притом все, что я знаю об Ишутине, относится ко времени, довольно отдаленному от времени действия его «Организации», за которую его судили. Именно, мы были знакомы и встречались осенью и зимой шестьдесят третьего — шестьдесят четвертого года, когда он только пытался составить тайное общество. Потом я переехал в Петербург, переведясь в тамошний университет, и больше с ним не встречался. А в начале шестьдесят пятого года и вовсе уехал из столиц. Все, что я знал о нем потом, я знал из газет или от случайных людей. — Вы, стало быть, не закончили обучения? — спросил Винберг. — Не закончил. — А... почему, позвольте спросить? Второй уже раз за день спрашивали его о том же, п снова настороженное чувство прошло по его лицу. Корсаков, который стоял возле него, заметил это. И Машенька заметила это, в глазках ее что-то дрогнуло, они еще энергичнее запрыгали. — Я вынужден был оставить университет по домашним обстоятельствам,— неохотно объяснил он и нахмурился; должно быть, ему неприятно было давать такое объяснение, оно, вероятно, не вполне соответствовало истине, открыть же настоящую причину он почему-то не мог. И Корсаков, и Машенька, и Винберг это поняли. Винберг больше его не спрашивал. — А вас пытался Ишутин привлечь в тайное общество? — спросила Машенька. Клеточников усмехнулся: — Пытался. С первого дня нашего знакомства. — Как? Расскажите... —
Началось с Бокля. То есть началось с
того, что меня к нему, то есть к Ишутину,
привел один гимназист и познакомил,
это было еще в Пензе,— начал
рассказывать Клеточников. Ему вдруг
сделалось весело от этого
воспоминания, он рассказывал, все
более увлекаясь, выделяя ироническую
сторону. Теперь он говорил, обращаясь
больше к Машеньке, отзываясь на ее
странный, упорный, бесстеснительный
интерес к нему, и, понимая, что для нее
говорит так много и весело, что если бы
ее здесь не было, он не позволил бы
себе сказать и десятой доли того, что
сказал, понимая это, однако же вовсе не
испытывал по этому поводу никакого
беспокойства. Впрочем, ему самому было
интересно вспомнить давно (так
казалось ему) забытое.— у Ишутина в
это время сидел Странден. Странден
меня спросил, читал ли я Бокля. Я
сказал, что читал. Тогда он спрашивает,
согласен ли я с выводом Бокля о том,
что общество двигается только
временем и что идти против времени
бесполезно? Я начал было говорить, что
в этом выражении есть много правды,
хотя если иметь в виду, время—это те
же люди, их деятельность, их
творчество, то вывод Бокля
представляется неточно
сформулированным, но он меня перебил.
Этот вывод вздорный, сказал он сердито,
он служит оправданием для тех людей,
которые раболепствуют перед всякой
властью, дело же прогресса ясно -
двигать, не считаясь со временем, для
этого нужно только изменить систему
государственного управления,
согласен ли я с этим? Я сказал, что, во-первых,
вовсе не раболепствую перед всякой
властью, а пытаюсь разобраться в
происходящем, а во-вторых, что если
говорить о прогрессе, то на это должно
заметить следующее: всем, кто намерен
действовать в социальной среде,—
социальным хирургам — надобно быть
предельно осторожными, чтобы в
стремлении исправить ненормальный
ход истории не причинить ей еще
большего вреда, и тут следует
вернуться нам к выводу Бокля и для его
уточнения сослаться на Гегеля, на его
положение о том, что все
действительное разумно... Но он снова
меня перебил. Это вопрос жизни, сказал
он, а следовательно, и ответ на него
искать нужно в жизни, а не в книгах. Тут
в разговор вступил Ишутин. Спрашивает:
скажите, Клеточников, если весь
русский народ скажет, что ему нужны
радикальные перемены, а существующее
ему не нужно, будете ли вы по-прежнему
считать существующее разумным? Ну,
отвечаю, когда это случится, то есть
когда народ это скажет, это ведь будет
частью существующего, и с этим,
конечно, придется считаться, именно
как с элементом существующего, но, во-первых,
как узнать мнение всего народа, ведь
народ не есть нечто однородное, а
кроме того... Перебивает: мнение народа
вы сможете узнать от тайного
революционного общества, о котором вы
еще не знаете, но оно существует, и
скоро о нем узнает вся Россия. И вот
если это общество от имени народа
позовет вас, будете ли вы готовы
вступить в него? И жжет своими
цыганскими глазами. Вот когда, говорю,
позовет, тогда и посмотрим, что это за
общество и стоит ли с ним связываться.
Это он запомнил. И потом, в Москве, не
давал мне проходу... то есть не то чтобы
не давал,— быстро поправился
Клеточников,— а при встречах
напоминал и убеждал вступить в
общество. Впрочем, кажется, его тогда
еще и не существовало, я, во всяком
случае, так и не мог это понять. Он был
мастер рассказывать о своих
таинственных делах так, что никогда
нельзя было понять, где правда, а где
вымысел. Словом, мы не сошлись, я
оставался при своих сомнениях, а ему
некогда было особенно возиться со
мной,— скомкал Клеточников конец
рассказа. — Да, но это не бросалось в глаза. Правда, он был не из красавцев: лицо ломаное, цыганские скулы при впалых щеках, лоб низкий. Вечно он, согнувшись, куда-то спешил, все куда-то порывался и косился при этом исподлобья. Вид дикий. Но это уходило, когда он начинал говорить. Он хорошо говорил, с зажигающей нервностью, искренне, и весь преображался. И душа... душой был ребенок... был доверчив, как ребенок. Брата нежно любил... Вот брат был красавец! Высокий силач с голубыми глазами и характером полная противоположность: молчаливый, сосредоточенный, неторопливый... Но они и похожи были! Я не знаю, как сказать... Может быть, это было в складе губ и подбородка и что-то во взглядах, в глазах стояло, поэтому они не смотрели прямо, один косился исподлобья и все спешил, спешил куда-то, другой ходил с опущенными глазами или тоже косился, но не исподлобья, а сбоку этак, откинув голову, полыхал синим... Очень общая была черта, печать... доброты, нет, страдания от невозможности сделать так, чтобы псом стало хорошо... Именно страдания, боли, это ясно чувствовалось. Особенно в Каракозове это поражало, потому что здоров и красавец... и придавлен, как будто затравлен постоянной болью, сознанием вины. Как, будто и он виноват... И он виноват,— повторил Клеточников, вдруг задумываясь посреди своей неожиданно взволнованной речи.— Я потом уже не встречал людей, чтобы так на лицах отпечатывалась душа. — Но Каракозов руку на человека поднял,— тихо заметила Елена Константиновна. — Да! — с жаром возразил Клеточников.— Да! Но это — другое дело! Я не знаю, как это сочетать... и это, и... многое другое. И правило, что нет гнусных средств для достижения благой цели... Но это — одно, а то — другое! Они от всего отказались. Вы бы видели, как они жили. Зимой снимали садовую беседку, которая отапливалась железной печкой. Беседка была застекленная, но рамы были одинарные, и дверь открывалась прямо в сад, сеней не было. Когда не топили, все внутри промерзало, как на улице. Спали на полу на матрацах, вповалку. Питались хлебом и пятикопеечной колбасой, раза два в неделю позволяли себе нажарить по куску говядины, и то лишь после того стали это делать, как доктор потребовал, потому что от колбасы у них развилась какая-то болезнь желудка. И это при том, что большинство из них были из богатых семей. Все, что у них было, они отдавали на дело общества... Их убеждений можно не разделять. Но все, что они делали, исходило из желания добра... добра другим. Всем. Это было у них на лицах. И все, кто с ними соприкасался, это понимали. Оттого к ним легко приставали... потом. — Но вы же к ним не пристали? — сказал Винберг. — Не пристал, потому что... не разделял их убеждений,— с видимым затруднением сказал Клеточников.— И кроме того... — И кроме того? — переспросил Винберг, почувствовав, что вот сейчас Клеточников скажет то, что наконец объяснит его таинственные умолчания. Но Клеточников опять уклонился от объяснения. — Это ничего не значит, что я не пристал,— сказал он горячо.— Все и не могли пристать. Дело не в этом. А в том, что они, Ишутин и другие, может быть, ближе, чем нам это кажется, были к истине, несмотря ни на что... Клеточников замолчал, недовольный собой, сознавая, что говорит не так, как следовало бы, и не то, что следовало,— много лишнего и личного, много чувства. — Они хотели добра другим,— задумчиво повторил Щербина.— Но весь вопрос в том, как делать добро... — Еще одна тема разговора определилась, уже третья за вечер,— сказал с улыбкой Визинг. — Не довольно ли для одного вечера? — сказала его жена, поднимаясь,— Уже поздно, надо ехать. С нею согласились. Гости стали откланиваться. — Очень приятно было познакомиться,— сказал судья, крепко пожимая руку Клеточникову, это были его первые слова за весь вечер. — Вы меня почти убедили в святости ваших старых друзей,— с улыбкой сказал Клеточникову Винберг и прибавил, прищурившись: — Кое-что мне, правда, осталось неясным. Но, надеюсь, как-нибудь мы с вами продолжим разговор? — Да, и мне бы хотелось. Я хотел у вас спросить... - пылко начал было Клеточников; он хотел сказать Винбергу, что заметил его мысль о «сознательном» участии масс и общественных процессах и хотел бы о ней говорить, но оборвал себя: — То есть, конечно, мы продолжим разговор... Щербина молча пожал ему руку, покивал головой с задумчивым выражением, как бы изъявляя признательность, и удалился, ушел в Ялту пешком, как и пришел. Пока прощались с гостями, исчезла Машенька, он и не заметил как. Поднимаясь к себе, он услышал ее голос из приоткрытой двери комнаты, выходившей, как и его комната, на верхнюю площадку темной лестницы, только по другую сторону. Должно быть, она сидела неподалеку от двери, разговаривая с горничной, которая расчесывала ей на ночь ее русалочьи волосы — он услышал шорох гребенки, остановившись на лестнице. Вспомнил утреннее приключение и засмеялся, вдруг почувствовав себя молодым и здоровым, вполне, вполне молодым и здоровым. Стараясь не скрипнуть ступенями, он взбежал наверх, вошел к себе, не зажигая свечи, подошел к окну. Ночь была тихая и ясная, луна стояла над морем, мерцавшим вдали странным туманно-голубым светом, а в саду была черная, густая, теплая темнота, наполненная влажными шорохами испарений и стуком капели о листья; в этой тяжелой темноте неразличимы были деревья. Он дождался, когда стихли голоса за дверью, и лег в постель. |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|